Никто не мог устоять перед его любовью к музыке. Как только Саутсайд переехал, я стала торчать в его доме целыми днями, вытаскивая с полок альбом за альбомом и погружаясь в незнакомые миры. Я была совсем маленькой, но дедушка не ограничивал меня и даже выделил личную полку для любимых пластинок, куда я вскоре положу подаренный им альбом Стиви Уандера[29] Talking Book.
Если я хотела есть, он делал молочный коктейль или запекал целую курицу, пока мы наслаждались Аретой[30], Майлсом[31] и Билли[32]. Саутсайд был для меня огромным, как рай. А рай, каким я его представляла, – это место, где играют джаз.
Тем временем дома я продолжала трудиться над собственной музыкальной карьерой. Сидя за пианино Робби, я быстро поднимала ставки – музыка, видно, и правда проникла в меня посредством осмоса[33] – и с воодушевлением выполняла все новые и новые задания по чтению с листа. У нас не было своего пианино, поэтому мне приходилось практиковаться на первом этаже в перерывах между чужими уроками. Мама по моей просьбе часто сидела рядом в кресле.
Я разучила одну пьесу, потом другую. Может, я и не была умнее других учеников, но точно оказалась упорнее. Вся магия для меня заключалась в самом процессе обучения: я быстро заметила простую, но вдохновляющую корреляцию между часами практики и своими успехами. Если я добиралась до конца пьесы без ошибок, даже в Робби ощущалось какое-то необычное чувство – хотя и слишком глубоко спрятанное, чтобы сойти за настоящее удовольствие. Зажимая левой рукой аккорд, а правой наигрывая мелодию, я видела уголком глаза, как губы тети чуть расправляются в улыбке, а отбивающий ритм палец начинает слегка подскакивать.
Наш медовый месяц продлился недолго. Будь я чуть менее любопытной и чуть больше уважай ее методы, все, возможно, шло бы своим чередом. Но учебник с пьесами был достаточно объемным, а мой прогресс достаточно медленным, чтобы терпение лопнуло – и я стала продвигаться в глубь книги, разбирая все более и более сложные пьесы.
Когда я с гордостью продемонстрировала свои успехи во время урока, Робби взорвалась и отшила меня сердитым «Доброй ночи!». Я услышала от нее то, что она не раз говорила своим нерадивым ученикам. Я просто попыталась учиться усерднее и быстрее, но для Робби это оказалось сродни государственной измене. Я стала одной из грешниц.
В детстве мне было просто необходимо получать на все свои вопросы аргументированные ответы. Я росла дотошным ребенком с диктаторскими замашками, как утверждает мой брат, которого часто выгоняли из общей зоны для игр. Когда мне казалось, будто у меня появилась отличная идея, я точно не была готова получить отказ. Вот поэтому мы с тетей и закончили этот разговор именно так: разгоряченными и непримиримыми.
– Как можно злиться на меня за то, что я выучила новую пьесу?
– Ты к ней еще не готова. Так ты играть не научишься.
– Но я готова, я ее только что сыграла!
– Нет, так не пойдет.
– Но почему?
Из-за нежелания Робби смириться с вольнодумством и моего отказа подчиниться ее методам уроки музыки стали ужасно изнурительными для нас обеих. Мы делали шаг вперед и два назад, неделя за неделей. Я упрямилась, она тоже. Каждый стоял на своем. В перерывах между пререканиями я продолжала играть, она продолжала слушать, иногда вносила коррективы. Я придавала мало значения ее помощи, она – моим успехам, но уроки продолжались.
Мои родители и Крейг находили все это ужасно смешным. Когда я рассказывала об очередной схватке с Робби за ужином, гневно расправляясь со спагетти с тефтельками, эти трое буквально лопались от смеха.
У Крейга никогда не возникало конфликтов с Робби: он был прилежным учеником, методично продвигающимся по учебнику в нужном темпе. Родители же решили не принимать в этом споре ни одну из сторон. Они вообще предпочитали держаться подальше от нашей учебы, считая, что мы с братом должны сами справляться со своими проблемами. Свою задачу они видели в том, чтобы прислушиваться к нам и оказывать моральную поддержку в стенах дома.
В то время как другие родители отругали бы ребенка за дерзость старшим, мои не вмешивались. Мама жила с Робби с шестнадцати лет и уже привыкла подчиняться всем ее загадочным правилам, так что, возможно, моя непокорность авторитету тети стала для нее отдушиной. Сейчас я думаю, родители даже гордились моей отвагой, и благодаря им огонь в моей груди до сих пор продолжает гореть.
Раз в году Робби устраивала для учеников выступление перед аудиторией. Не знаю, как она это провернула, но у нее был доступ к репетиционному залу Университета Рузвельта[34] в центре города. Так что концерты проходили в огромном здании на Мичиган-авеню, прямо по соседству с местом, где играл Чикагский симфонический оркестр.
Одна мысль об этом концерте заставляла меня нервничать. Наша квартира на Эвклид-авеню была за девять миль[35] от центра города, поэтому его сверкающие небоскребы и переполненные тротуары выглядели для меня как другая планета. Мы с семьей крайне редко выбирались туда на выставки в Институт искусств или в театр, путешествуя вчетвером в капсуле отцовского «Бьюика», как космонавты.
Папа использовал любой предлог, чтобы лишний раз прокатиться на машине. Он был предан своему двухдверному «Бьюику Электра-225», который любовно называл «Двойкой с четвертью», и всегда держал его чистым и навощенным. График технического обслуживания вызывал в папе религиозный трепет, он катался в «Сирс»[36] на замену шин и масла так же часто, как мама водила нас к педиатру.
Мы тоже любили «Двойку с четвертью», чьи плавные линии и узкие фары придавали ей крутой футуристический вид. В салоне было довольно много места, и даже я могла вставать практически в полный рост, трогая руками тканевый потолок. Тогда ремни безопасности на заднем сиденье еще не были обязательными, так что бо́льшую часть времени мы с Крейгом просто ползали туда-сюда и прислонялись к передним креслам, когда хотели поболтать с родителями. Иногда я пристраивала свой подбородок на подголовник отца, чтобы у нас был одинаковый вид на дорогу.